|
В Вильне, поздно вечером 24 июня Александр узнал на балу, данном в его честь, о переходе Наполеона через русскую границу. На другой день, 25 июня, в десять часов вечера он призвал бывшего в его свите министра полиции Балашова и сказал ему: “Ты, наверно, не ожидаешь, зачем я тебя позвал: я намерен тебя послать к императору Наполеону. Я сейчас получил донесение из Петербурга, что нашему министру иностранных дел прислана нота французского посольства, в которой изъяснено, что как наш посол князь Куракин неотступно требовал два раза в один день паспортов ехать из Франции, то сие принимается за разрыв и повелевается равномерно и графу Лористону просить паспортов и ехать из России. Итак, я хотя весьма слабую, но вижу причину в первый еще раз, которую берет предлогом Наполеон для войны, но и та ничтожна, потому что Куракин сделал это сам собой, а от меня не имел повеления”. Александр прибавил: “Хотя, впрочем, между нами сказать, я и не ожидаю от сей посылки прекращения войны, но пусть же будет известно Европе и послужит новым доказательством, что начинаем ее не мы”. В два часа ночи царь вручил Балашову письмо для передачи Наполеону и велел на словах в разговоре с французским императором прибавить, что “если Наполеон намерен вступить в переговоры, то они сейчас начаться могут, с условием одним, но непреложным, т. е. чтобы армии его вышли за границу; в противном же случае государь дает ему слово, докуда хоть один вооруженный француз будет в России, не говорить и не принять ни одного слова о мире”. Балашов выехал в ту же ночь и уже на рассвете прибыл к аванпостам французской армии в местечко Россиены. Французские гусары проводили его сначала к Мюрату, а потом к Даву, который весьма грубо, невзирая на протест, отнял у Балашова письмо Александра и послал его с ординарцем к Наполеону. На другой день Балашову было объявлено, чтобы он передвигался вместе с корпусом Даву к Вильне. Только 29 июня, Балашов попал, таким образом, в Вильну, а на другой день, 30 июня, к нему пришел камергер Наполеона граф Тюренн, и Балашов явился в императорский кабинет. “Кабинет сей был та самая комната, из которой пять дней тому назад император Александр I изволил меня отправить”. У Балашова было два свидания с Наполеоном в этот день, 30 июня 1812 г.: одно — тотчас после императорского завтрака, второе — за обедом и после обеда. “Мне жаль, что у императора Александра дурные советники, — так начал Наполеон. — Чего ждет он от этой войны? Я уже овладел одной из его прекрасных провинций, даже еще не сделав ни одного выстрела и не зная, ни он, ни я, почему мы идем воевать”. Балашов отвечал, что Александр хочет мира, что Куракин по своей воле, никем не уполномоченный, потребовал свой паспорт и уехал и что никакого сближения у России с Англией нет. Наполеон раздраженно возражал, доказывая, что Александр оскорбил его, требуя увода его войск из Пруссии, и т. д. “В сие время; форточка у окна отворилась от ветра. Наполеон подошел к окну, потому что мы все ходили по комнате оба, и ее наскоро затворил. Но когда она опять растворилась, а он был в довольно разгоряченном виде, то, не заботясь ее более затворять, вырвал ее из своего места и бросил в окно”. За обедом, к которому был приглашен Балашов, присутствовали, кроме императора, еще маршалы Бертье и Бессьер, и Коленкур, герцог Виченский. После обеда серьезный разговор возобновился. “Боже мой, чего же хотят люди? — воскликнул Наполеон, говоря об Александре. — После того как он был побит при Аустерлице, после того как он был побит под Фридландом, — одним словом, после двух несчастных войн, — он получает Финляндию, Молдавию, Валахию, Белосток и Тарнополь, и он еще недоволен... Я не сержусь на него за эту войну. Больше одной войной — больше одним триумфом для меня...” И опять начались возмущенные нападки на Штейна, Армфельда, Винценгероде, которыми окружил себя Александр. “Скажите императору Александру, что так как он собирает вокруг себя моих личных врагов, то это означает, что он хочет мне нанести личную обиду и что, следовательно, я должен сделать ему то же самое. Я выгоню из Германии всю его родню из Вюртемберга, Бадена, Веймара, пусть он готовит им убежище в России... Англия не даст денег России, у нее самой денег нет. Швеция и Турция при удобном случае все-таки еще нападут на Россию. Генералов хороших у России нет, кроме одного Багратиона. Беннигсен не годится: как он себя вел под Эйлау, под Фридландом! А теперь он еще постарел на пять лет, он всегда был слаб, делал ошибку за ошибкой, что же будет теперь?” И дальше снова (уже вторично) об убийстве Павла, о том, что Александр “знает преступления” Беннигсена. “Я слышу, что император Александр сам становится во главе командования армиями? Зачем это? Он, значит, приготовил для себя ответственность за поражение. Война — это мое ремесло, я к ней привык. Для него это не то же самое. Он — император по праву своего рождения; он должен царствовать и назначить генерала для командования. Если тот поведет дело хорошо — наградить, если плохо — наказать, уволить. Лучше пусть генерал будет нести ответственность перед ним, чем он сам перед народов, ибо и государи тоже несут ответственность, этого не следует забывать”. “Потом, — пишет Балашов, — походив немного, подошел он к Коленкуру и, ударив его легонько по щеке, сказал: “Ну, что же вы ничего не говорите, старый царедворец петербургского двора?.. Готовы ли лошади генерала? Дайте ему моих лошадей, ему предстоит долгий путь!” Балашов вернулся и доложил Александру о разговоре с Наполеоном. Итак, война была решена окончательно и бесповоротно. Александр после некоторого колебания решил никакого торжественного манифеста о войне не опубликовывать. Был только отдан приказ по войскам 13 (25) июня 1812 г., объявляющий о вторжении Наполеона и начале войны. В необнародованном тогда проекте манифеста о войне с Наполеоном Александр говорил о “тяжких узах”, которые “добровольно” он возложил на себя во имя сохранения мира, и прежде всего обращался к полякам, увещевая их не верить Наполеону и подумать о рабстве, которое их ждет, если они поддадутся ему: “Кто не ведает о порабощении всех стран западных, под игом французского императора страждущих? Кто не испытал, что под названием новоустановленных царств французский император ищет только новых данников и новых жертв для окровавленного алтаря своей славы?” Дальше указывалось на отказ Наполеона ратифицировать соглашение о Польше, говорилось о занятии Германии французскими войсками и постепенном приближении их к русским границам, об отнятии у герцога Ольденбургского всех его владений, что явилось, пишет Александр, личным оскорблением для царя, связанного родством с ольденбургскими герцогами. Наконец, манифест переходит и к самому главному: “Стремясь уравнять нас в разорении и обессилении с властями, ему повинующимися, он требовал, чтобы мы прекратили всякую торговлю под предлогом, якобы нейтральные суда, к портам нашим пристающие, служили средством к распространению английской промышленности и ее селений, в Восточной и Западной Индии находящихся”. Александр отвергает обвинение, будто бы он дозволял торговлю с Англией, напротив, поминает о своих “строгих мерах” против торговли с англичанами. Но “никакой договор и никакое даже кривое истолкование обязательств наших с Францией не принуждали нас к пагубному уничтожению всякой морской торговли”. И это было бы тем более “безрассудно”, что сам французский император позволяет у себя торговать с нейтральными государствами и даже дает некоторым частные лицам разрешение торговать с Англией. Точно также неосновательны претензии Наполеона относительно русского тарифа 1810 г. “Сие наглое притязание предписывать образ внутренних учреждений державам столь само собою неприлично, что не заслуживает пространнейших доводов к опровержению”. И, несмотря на все это, продолжает манифест, Александр все же хотел пойти на всевозможные уступки, даже на изменения в тарифе в пользу французской промышленности и торговли французскими винами, даже на всякий отказ от протеста по делу герцога Ольденбургского. Только оставалось требование очищения вновь занятой (Восточной) Пруссии и Померании от французских войск и желание оставить за собой право “нейтральной торговли, для самого существования империи нашей необходимой... Непостижимо казалось непричастному злоумышленности духу нашему, чтобы французский император, в слезах и стенаниях столь многих народов обвиняемый, решился еще раз поправить всякое уважение к суду божию, к мнению Европы и целого мира, к собственным выгодам своей империи и в плату за неслыханную умеренность напасть на государство, ничем его не оскорбившее. Мы еще не переставали надеяться, что рука его упадет при таковых страшных помышлениях, когда он ворвался в пределы империи нашей с военной силой”. Таков был этот неопубликованный проект манифеста. Но редактированием заниматься было некогда. Разведка доносила, что Наполеон от Немана двинулся прямой дорогой на Вильну и что впереди идет Мюрат с кавалерией. Решено было немедленно уходить из Вилъны в “укрепленный лагерь” в Дриссе, устроенный по мысли состоявшего в свите царя генерала Фуля. По совету Фуля, Александр, не спросив ни Барклая, ни Багратиона, приказал устроить “укрепленный лагерь” в местечке Дриссе на Двине. По мысли Фуля, этот лагерь, где предполагалось сосредоточить до 120 тысяч человек, мог по своему срединному положению между двумя столбовыми дорогами воспрепятствовать Наполеону одинаково как идти на Петербург, так и на Москву. И когда Наполеон внезапно перешел через Неман, русской армии было велено отступать на Свенцяны, а оттуда в Дриссу. “Дрисский лагерь мог придумать или сумасшедший, или изменник”, — категорически заявили в глаза Александру некоторые генералы посмелее, когда армия с царем и Барклаем во главе оказалась в Дриссе. “Русской армии грозит окружение и позорная капитуляция, Дрисский лагерь со своими мнимыми “укреплениями” не продержится и нескольких дней”, — утверждали со всех сторон в окружении Александра. Находившийся в небольших чинах при армии Барклая Клаузевиц, осмотревший и изучивший этот лагерь как раз перед вступлением туда 1-й русской армии, делает следующий вывод: “Если бы русские сами добровольно не покинули этой позиции, то они оказались бы атакованными с тыла, и, безразлично, было бы их 90 или 120 тысяч человек, они были бы загнаны в полукруг окопов и принуждены к капитуляции”. Нелепый план Фуля, плохое подражание Бунцловскому лагерю Фридриха II, был, конечно, оставлен уже спустя несколько дней после вторжения Наполеона, но существенный вред эта фантазия бездарного стратега успела все-таки принести. Согласно идее таких “укрепленных лагерей”, обороняющийся должен действовать непременно при помощи двух разъединенных армий: одна защищает лагерь и задерживает осаждающего неприятеля, а другая, маневрируя в открытом поле, тревожит осаждающих атаками и т. д. Русская армия и без того уже самой природой литовско-белорусского Полесья была разделена на две части, к тому же совершенно неизвестно было, куда и какими дорогами двинется Наполеон. А пока носились с планом дрисской защиты, эти разделенные две русские армии и подавно не делали и не могли делать никаких усилий для своего соединения. На несколько дней засела 1-я русская армия в этом лагере на левом берегу Двины, напротив местечка Дриссы, в сотне километров от Динабурга (Двинска) вверх по течению Двины. Царь, по свидетельству очевидцев, прибыл в Вильну с твердым убеждением в пригодности плана Фуля. Однако все были против плана Фуля. Но никто ничего толкового не предлагал, кроме Барклая де Толли, которого слушали мало. Он советовал отступать, не идти на верный проигрыш генеральной битвы у границы. Александр и его свита явно преуменьшали численность французской армии, накапливавшейся у Вислы и Немана. Они знали манеру Наполеона запугивать врагов своей непреодолимостью, и некоторые этим объясняют недоверие Александра к слухам об огромных размерах великой армии. Но, помимо этого, приближенные Александра не могли не принять во внимание и громадных сил, которые Наполеон должен был оставить в Испании, по-прежнему неукротимо пятый год против него борющейся. Знали и о гарнизонах, которые Наполеон вынужден был разбросать по необъятной империи, тянущейся от Антверпена и Амстердама до Балканского хребта, от Гамбурга, Бремена и Любека до Неаполя, от Калабрии, Апулии и Данцига до Мадрида. Однако с первых дней войны эти утешительные иллюзии должны были исчезнуть, и надежды стали сменяться растерянностью. Как мы увидим дальше, едва войдя в Дрисский лагерь, руская армия стала готовиться к немедленному уходу из этой западни, а царь перестал не только разговаривать с Фулем, с которым раньше не разлучался, но даже смотреть на Фуля. В момент вторжения Наполеона русские войска были разбросаны на пространстве в 800 верст. Некоторые уверяют, что Барклай де Толли сначала думал о сражении, по тут же пришлось от этой мысли отказаться: численность наполеоновских войск, вступивших в Россию, оказалась гораздо большей, чем предполагали в русском штабе и при дворе. У Багратиона было в конце нюня 1812 г. шесть дивизии, а Наполеон направил против него почти вдвое — 11 дивизии. У Барклая было 12 дивизий, а Наполеон двинул против него около 17. Первоначальный план, по свидетельству генерала графа Толя, заключался в том, чтобы действовать наступательно, и только “непомерное превосходство его (Наполеона. — Е. Т.) сил, сосредоточившихся на Висле между Кенигсбергом и Варшавой, и некоторые политические обстоятельства” побудили переменить план, “положено было вести войну оборонительную”, потому что из 360 — 400 тысяч (считая уже с донским войском и гвардией), которые были в тот момент в России, непосредственно Наполеону противопоставить можно было всего лишь, уже считая с армией Тормасова, 220 тысяч человек. Да и то эта цифра была лишь на бумаге. Решено было отступать. “Правда, что с таким предположением должно было пожертвовать некоторыми нашими провинциями, но из двух неизбежных зол надлежало избрать легчайшее, потерять на время часть, нежели навсегда целое”. Последние слова графа Толя показывают, в какой тревоге находились двор и генералитет, выжидая в Вильне окончательного решения Наполеона. Эта первая потеря русской государственной территории привела в смятение ближайшее окружение Александра. “Как? В пять дней от начала войны потерять Вильну, предаться бегству, оставить столько городов и земель в добычу неприятелю и, при всем том, хвастать началом кампании! Да чего же недостает еще неприятелю? Разве только того, чтобы без всякой препоны приблизиться к обеим столицам нашим? Боже милосердный! Горючие слезы смывают слова мои!” Так писал государственный секретарь Шишков в первые дни войны. Так ощущали приближенные царя потерю Вильны. Уже поэтому можно было предвидеть, как будет дальше восприниматься потеря других русских земель. Наполеон полагал, переходя Неман, что русская действующая непосредственно против него армия равна приблизительно 200 тысячам человек. Он ошибался. На самом деле, если исключить южную армию (генерала Тормасова), которому противостоял австрийский корпус Шварценберга, вот какими силами располагало русское командование в день вторжения Наполеона: в армии Барклая (1-й армии) было 118 тысяч человек; в армии Багратиона (2-й армии) — 35 тысяч человек, в общем — 153 тысячи. При отступлении к Дриссе, к Бобруйску, к Могилеву, к Смоленску в эти армии вливались гарнизоны и пополнения, и это первоначальное число возросло бы до 181 800 человек, если бы не пришлось выделить для охраны петербургских путей армию (генерала Витгенштейна) в 25 тысяч человек и если бы не потери в боях (7 тысяч человек). За вычетом этих двух цифр из 181 800 получается 149 800 человек, которые должны были бы оказаться в Смоленске 3 августа, когда, наконец, Барклай и Багратион соединились. Но на самом деле оказалось в Смоленске всего-навсего. 113 тысяч человек, т. е. на 36 800 человек меньше, чем можно было бы ожидать. Болезни, смертность от болезней, отставание съели эту огромную массу. Размеры этой убыли смущают генерал-квартирмейстера Толя, и он в своих воспоминаниях склонен даже поэтому несколько усомниться в точности первоначальной цифры; по его мнению, в момент вторжения Наполеона обе русские армии вместе (Багратиона и Барклая) были равны не 153 тысячам человек, но тысяч на 15 меньше. Во всяком случае огромная убыль больными и отсталыми в русской армии не подлежит никакому сомнению. Дезертирство литовских уроженцев из русской армии в этот период войны было, и по русским и по французским свидетельствам, значительным. Так или иначе, в Смоленске оказалось всего 113 тысяч человек для защиты не Смоленска, а России. Как обстояло дело с артиллерией? Оборудование русской армии артиллерией было сравнительно удовлетворительно. Реорганизация артиллерии, проводившаяся Аракчеевым (с 1806 г.), привела к тому, что уже в 1808 г. русская армия имела в своем составе 130 рот с 1550 орудиями, а к началу войны с Наполеоном в 1812 г. — 133 роты с 1600 орудиями. Тогда же, во время войн с Наполеоном, с 1805 по 1812 г. были введены некоторые технические усовершенствования в оборудовании лафетов, передков и ящиков, продержавшиеся, замечу к слову, в России почти без дальнейших изменений до 1845 г., хотя в Европе артиллерийское дело очень быстро развивалось в это время . Можно сказать, что за всю первую половину XIX в. никогда русская артиллерия не была до такой степени близка к французской по своей боеспособности, как именно в 1812, 1813, 1814 гг. Это соотношение с тех пор уже не переставало изменяться в невыгодную для России сторону, пока дело не дошло до севастопольского разгрома. В общем русские войска к моменту перехода Наполеона через Неман были, относительно говоря, лучше снабжены артиллерией, чем великая армия: у русских приходилось на каждую тысячу солдат приблизительно семь орудий, а Наполеон имел на каждую тысячу солдат не более четырех орудий. Конечно, абсолютное число орудии при этом расчете у него все-таки было больше, чем у русских, но это происходило оттого, что его армия в начале войны была гораздо больше русской. А когда численность обеих армий уравновесилась (в дни Бородина), то на стороне русской артиллерии обозначился даже некоторый перевес. Что касается организации управления артиллерией, создания специальных артиллерийских бригад в каждой дивизии и т. д., то все это было заимствовано в 1806 — 1812 гг. от наполеновской армии (Наполеон завершил свои главные преобразования в области артиллерии в 1805 г.). Каждая русская пехотная дивизия состояла из 18 батальонов и имела в общем 10 500 человек. Каждый пехотный полк состоял из двух батальонов линейных и одного запасного, обучавшегося в тылу. Кавалерийский полк состоял из шести эскадронов и одного запасного. Кавалерия была равна 48 тысячам человек. Артиллерия делилась на роты, и каждая из них была равна 250 человекам. Всего в России весной 1812 г. было 133 артиллерийских роты. По подсчетам графа Толя, общее количество войск, которыми располагала Россия в начале кампании 1812 г., считая уже и Кавказскую линию, и Грузию, и Крым с Херсонской губернией, было равно 283 тысячам пехоты, 14 тысячам кавалерии, 25 тысячам артиллерии, и сверх того, 30 тысячам донских казаков и гвардии, охранявшей Петербург. У Наполеона, не считая войск, стоявших гарнизонами во всех странах его громадной империи, и кроме нескольких сот тысяч, воевавших в Испании, было к началу кампании под руками 360 тысяч пехоты, 70 тысяч кавалерии и 35 тысяч артиллерии. Сюда не входят вспомогательные части “союзных” с Наполеоном Австрии и Пруссии. О численности армии, непосредственно действовавших против наступающего Наполеона, сказано выше. Слабой стороной русской армии была невежественность части офицерского и даже генеральского состава, хотя, конечно, не следует забывать и группы передового офицерства, из которой вышли и некоторые будущие декабристы. В 1810 г. Россия отказалась от старой, фридриховской военной системы и ввела французскую систему, но последствия этой перемены едва ли могли за два года сказаться решающим образом. Другой слабой стороной была варварски жестокая, истинно палочная и шпицрутенная дисциплина, основанная на принципе: двух забей, третьего выучи. Аракчеевский принцип, всецело поддерживаемый царем, принцип плацпарадов и превращения полка в какой-то кордебалет, с вытягиванием носков и т. п., уже вытеснял (но еще не вполне успел вытеснить к 1812 г.) суворовскую традицию — подготовки солдата к войне, а не к “высочайшим” смотрам. Третьей слабой стороной было неистовое хищничество: не только воровство разных “комиссионеров” и прочих интендантских чинов, но казнокрадство не всех, конечно, но многих полковых, ротных, батальонных и всяких прочих командиров, наживавшихся на солдатском довольствии, кравших солдатский паек. Тяжка, вообще говоря, была участь солдата, так тяжка, что бывали случаи самоубийств солдат именно по окончании войн, так как на войне легче приходилось иной раз, чем во время мира; увечья и смерть в бою казались краше, чем выбивание челюстей и смерть при проведении сквозь строй в мирное время. На войне зверство начальников не проявлялось так, как во время мира. Конечно, нельзя рисовать все исключительно черной краской: офицеры не все были ворами и зверями, и среди них были такие, которые хорошо относились к солдатам, были и генералы, обожаемые солдатами, вроде Багратиона, Кульнева, Коновницына, Раевского, Неверовского. И еще два обстоятельства не следует упускать из вида: еще Герцен настойчиво утверждал, что офицерство и генералитет при Александре были в среднем все-таки более гуманны к солдату, чем в николаевские времена, после декабрьского восстания, а помимо всего в грозную годину, о которой тут идет речь, даже палач Аракчеев временно присмирел. Барклай вышел из Вильны 26 июня и пошел по направлению к Дрисскому укрепленному лагерю. Но уже когда он выходил из Вильны, и он сам, и Александр, и все окружающие царя были убеждены, что этот Дрисский лагерь — вздорная выдумка бездарного и нагло самоуверенного Фуля. 8 июля Александр прибыл в Дриссу и принялся объезжать лагерь во всех направлениях. Александр был от природы органически лишен понимания войны и военного дела. У Романовых, начиная с Павла, это было прочной родовой чертой, передававшейся по наследству. Быть может, именно оттого-то они все (и больше всех Александр I, Николай I, Константин и Михаил Павловичи) так страстно и были привязаны к фронтовой шагистике, к парадам, что стратегия настоящей войны была им чужда и непонятна. В грозных условиях, в которых царь оказался, он очень присмирел. Это уже не был тот самоуверенный и легкомысленный офицер, который вопреки воле Кутузова повел на убой и на позор русскую армию под Аустерлицем. Тут, разъезжая вокруг Дриссы в критические летние дни 1812 г., царь, как говорят нам очевидцы, молчал и больше вслушивался в речи Мишо, Барклая, Паулуччи и вглядывался в их лица. И речи и лица этих людей говорили одно и то же: Дрисский лагерь — бессмысленная выдумка тупого немца, и нужно бежать из этой ловушки без оглядки, не теряя времени. Сам Александр, для которого Фуль до сих пор был многочтимым авторитетом в вопросах стратегии и тактики, защищать своего профессора дальше не умел и не хотел. Нужно было думать прежде всего о личном спасении. Барклай со стотысячной армией вступил в Дриссу 10 июля, а уже 16 июля со всеми войсками, бывшими в Дриссе, со всем обозом, со всеми запасами и с самим царем покинул Дрисский лагерь и пошел по направлению к Витебску. Первой большой остановкой на этом пути был Полоцк. И в Полоцке решилась благополучно головоломная задача, которая еще от Вильны, а особенно от Дриссы, стояла неотступно перед русским штабом: как отделаться от царя? Как поделикатнее и наиболее верноподданно убрать Александра Павловича подальше от армии? Уж довольно было того, что успел напутать и напортить царь в эти первые дни войны. Только после перехода Наполеона через Неман решено было соединить 1-ю армию (Барклая) со 2-й (Багратиона). Александр, как всегда, обнаруживал абсолютную неспособность к военному делу. Он не доверял Барклаю, но не доверял и Багратиону и не понимал, что до соединения армий Багратион стремится только как можно искуснее и с наименьшими потерями от наседающих французов спасти маленькую армию, которую ему дали. Он корил Багратиона за то, что тот “не успел” предупредить маршала Даву и не занял “вовремя” Минска. “Вот Багратион, кажется, не Барклай, но что сделал!” — сказал царь по этому поводу с упреком, сидя сам еще в нелепом Дрисском лагере и не понимая, что Багратион хотел уйти от Даву (и блестяще выполнил это), а вовсе не подвергаться верной гибели в Минске. Царя нужно было обезвредить и притом по возможности безотлагательно. Еще перед выходом из Дриссы находившийся при царе государственный секретарь Шишков оказал русской армии эту очень важную услугу. Шишков видел, что пребывание Александра в армии просто гибельно для России. Но как убрать царя, человека очень обидчивого и злопамятного? А ведь тут даже и не нужно было быть очень обидчивым, чтобы обидеться... “Зная образ мыслей его, что присутствие свое в войсках он почитает необходимо нужным и не быть при них вменяет себе в бесславие, мог ли я на мои слова и представления столько понадеяться, что они преодолеют в кем собственное его предубеждение и силу славолюбия?” Шишков со многими заговаривал об этом щекотливом деле, и все с ним соглашались, но никто не решался предложить царю покинуть армию. “Некоторые даже утверждали, что если кто сделает ему такое предложение, то он сочтет его преступником и предателем”. В полное отчаяние привели Шишкова слова в проекте приказа царя по армии: “Я всегда буду с вами и никогда от вас не отлучусь”. Шишков тогда решился. Он прямо посоветовал царю исключить эти слова, а затем ему удалось привлечь к исполнению своего намерения Балашова и Аракчеева. Убеждая Александра всевозможными доводами в необходимости уехать из армии, Аракчеев, Балашов и Шишков в том коллективном письме, которое они решились подать императору, не могли, разумеется, привести самого существенного аргумента, т. е. что Александр страшно мешает своим присутствием, вмешиваясь в военные дела, смущая и раздражая генералов, разъезжая со свитой болтунов, нашептывателей и тунеядцев вокруг Дриссы. Авторы письма так боялись грозного нашествия, что уже махнули рукой на не совсем придворный свой образ действий: просить царя убраться подальше и не путаться под ногами Барклая и Багратиона в этот страшный миг русской истории. Но все-таки облечь эту невежливость необходимо было в сколько-нибудь приемлемую форму. “Если государю императору угодно будет ныне же, не ожидая решительной битвы, препоручить войска в полное распоряжение главнокомандующего и самому отбыть от оных...” — робко настаивали три сановника. И Александр покинул армию. Барклай остался единоличным распорядителем судеб 1-й армии. Он приказал отступать на Витебск. Начальником его штаба был назначен А. П. Ермолов, генерал-квартирмейстером — полковник Толь. Много было споров вокруг вопроса о “плане Барклая”. Есть (очень, правда, немногие) показания, говорящие как будто о том, что Барклай де Толли с самого начала войны — и даже задолго до войны — полагал наиболее правильной тактикой в борьбе с Наполеоном и использовать огромные малолюдные, трудно проходимые пространства России, заманить его армиию как можно дальше и здесь спокойно ждать ее неизбежной гибели. Гораздо больше есть положительных свидетельств, в том числе исходящих от самого Барклая, что он отходил только вследствие полной невозможности задержать наседающую на него великую армию и что при малейших шансах на успешное сопротивление он с готовностью принял бы генеральный бой. Но и все эти якобы непререкаемые свидетельства тоже не решают вопроса. Ведь при том страшном давлении, которое испытывал военный министр и командующий 1-й армией, Барклай, от 24 июня, когда Наполеон вторгся в Россию, до 29 августа, когда в Цареве-Займище Барклай окончательно узнал о назначении на его место Кутузова, — он и не мог высказаться иначе, чем он высказывался. Он должен был подчеркивать, что отступает лишь по случайным причинам, а на самом деле будто бы рвется в бой и только ищет позицию получше. Он должен был бы так говорить все равно, даже если бы на самом деле принципиально не хотел никаких боев, а всецело проводил тактику отхода и заманивания врага в глубь страны. В его штабе начальником был Ермолов, друг и тайный корреспондент Багратиона. А что Багратион направо и налево честит Барклая и немцев-изменников, — об этом Барклаю было очень хорошо известно. Что его подозревает в измене и московский генерал-губернатор Ростопчин, что это повторяют хором приведенные в полную панику помещики, трепещущие, как бы Наполеон не отменил крепостное право на занимаемой им территории, — и это Барклай знал. Таким образом, эти громогласные (и ни к чему реальному не ведущие) высказывания о желании дать бой были лишь слабыми попытками самозащиты, и ничего на них обосновывать нельзя. Военные критики не склонны считать Барклая очень крупным полководцем и в уровень с Кутузовым и Багратионом его не ставят. Вот мнение очевидца, участника войны 1812 г., оберквартирмейсгера 6-го корпуса Липранди, автора замечательной критики военной литературы о 1812 г., с анализом которого очень считались всегда специалисты: “Я смею заключать, что, как до Смоленска, так и до самой Москвы, у нас не было определенного плана действия. Все происходило по обстоятельствам. Когда неприятель был далеко, показывали решительность к генеральной битве и, по всем соображениям и расчетам, думали наверное иметь поверхность (одержать верх. — Е. Т.), но едва неприятель сближался, как все изменялось, и опять отступали, основываясь также на верных расчетах. Вся огромная переписка Барклая и самого Кутузова доказывает ясно, что они не знали сами, что будут и что должны делать”. При этом следует, однако, учитывать и определенную целеустремленность в действиях Барклая. Все-таки Липранди забывает, что отступление от Дриссы было маршем-маневром, знаменовавшим переход к новому оперативному плану: к соединению обеих русских армий. Великая заслуга Барклая не в том, что он перед войной и в начале войны говорил о заманивании неприятеля в глубь страны. Многие говорили об этом задолго до начала войны: и шведский наследный принц Бернадотт, и даже бездарный Фуль, и другие. Еще Наполеон сказал, что выигрывает битвы не тот, кто предложил план, а тот, кто взял на себя ответственность за его выполнение и выполнил его. Даже если признать, что до Витебска у Барклая были колебания, то от Витебска Барклай шел намеченным путем с большой моральной отвагой, не обращая внимания ни на какие препятствия и противоборствующие течения. Позднейшая военная критика подвергла осуждению некоторые действия Барклая во время отступления, усмотрела непоследовательность в его (не осуществившемся) намерении дать битву при Цареве-Займище и т. д., но, например, самую позицию, намеченную Барклаем при Цареве-Займище, нашла все-таки более выгодной сравнительно с бородинской позицией. У Барклая оказалось достаточно силы воли и твердости духа, чтобы при невозможном моральном положении, когда его собственный штаб во главе с Ермоловым тайно агитировал против него в его же армии и когда командующий другой армией, авторитетнейший из всех русских военачальников, Багратион, обвинял его довольно открыто в измене, — все-таки систематически делать то, что ему повелевала совесть для спасения войска. Агитация против Барклая шла сверху. От своих генералов и полковников солдаты научились говорить вместо “Барклай де Толли” — “Болтай да и только”; от начальства они узнали, что Ермолов будто бы просил царя “произвести его, Ермолова, в немцы”, потому-де, что немцы получают награды; сверху вниз шли слухи, что состоящий при Барклае Вольцоген — наполеновский шпион. Все это еще до Смоленска делало положение крайне трудным. Доверие к главнокомандующему явно было подорвано, и каждый новый этап отступления усиливал зловещую молву о Барклае. Трудно ему было отбиваться от нападений Багратиона еще и потому, что за ним не было ни геройского поприща, ни блестящей репутации в армии, не лежало на нем и отблеска сияния суворовской славы, не было железного характера, словом, не было всего того, что в избытке было у Багратиона. Трудолюбивый военный организатор, по происхождению шотландец, которого ошибочно часто называют немцем, понравившийся Александру исполнительностью и ставший военным министром, осторожный стратег, инстинктивно нащупавший верную тактику, Барклай нашел в себе гражданское мужество идти против течения и до последней возможности стоять на своем. Граф Толь, генерал-квартирмейстер 1-й армии (Барклая), в своих замечательных воспоминаниях, обработанных и изданных генералом Бернгарди, утверждает, что в начале войны в Вильне решительно никто в русском штабе и понятия не имел о той роли, какую сыграют в этой войне колоссальные пространства России. Это выявилось само собой уже в процессе войны. Отступление же диктовалось с самого начала нежеланием Барклая рисковать русской армией. Барклай страшился уничтожения армии в первые же дни войны. Свидетельство графа Толя, генерал-квартирмейстера в штабе Барклая, уже само по себе имело бы для нас решающее значение, если бы даже оно не подтверждалось рядом таких же неопровержимых показаний, включая сюда и документы, исходящие от самого Барклая. Не “скифский план” искусственного заманивания противника, а отход под давлением превосходных сил — вот что руководило действиями Барклая в первые месяцы войны. О “скифском плане” стали говорить уже на досуге, когда не только война 1812 г. окончилась, но когда уже и войны 1813 — 1815 гг. давно отошли в область прошлого. Первым вспомнил о скифах сам Наполеон в 1812 г., как увидим дальше. А пока, в эти грозные месяцы, когда Наполеон, казалось, неудержимо и успешно стремится к своей цели и идет на Москву, сметая на своем пути все препятствия, и в высшем столичном дворянстве в Петербурге и в Москве и в огромной толще среднего, поместного дворянства страх перед возможным декретом об освобождении крестьян, который издаст Наполеон, неотступно стоял перед душевладельцами, и каждая новая весть об отступлении русской армии приводила их в отчаяние. Для дворянского, наиболее тогда активного и политически влиятельного класса, бесспорно, для большинства этого класса ненавистный Барклай, ответственный виновник бесконечных отступлений, был изменником или в лучшем случае позорным трусом еще с первых дней войны. Вот почему упорный, безнадежный раздор между Барклаем де Толли, с одной стороны, и Петром Ивановичем Багратионом, с другой, — был не просто ссорой двух генералов, расхождением во мнениях двух стратегов. За этой борьбой со страстным вниманием следили все, кто стоял близко к штабам, а когда об этой борьбе узнал московский генерал-губернатор Ростопчин, то через его посредство и широкие дворянские круги приняли в ней страстное участие. Князь Багратион был тогда в расцвете своих сил и на вершине своей военной репутации. О нем заговорили впервые уже давно, в годы суворовских войн, и знали, что Багратион и Кутузов были любимцами Суворова, его учениками и помощниками, и что из них двоих именно Багратион воспринял полнее всего суворовскую тактику. О Багратионе ходили бесчисленные рассказы и легенды. У него была необыкновенная способность сохранять полнейшее спокойствие в самых, казалось бы, отчаянных обстоятельствах и брать на себя, такие выступления, когда на один шанс сохранения жизни приходилось 99 потери ее. Это очень хорошо знали и солдаты, которые обожали Багратиона, как они не обожали никого, кроме Кутузова, после смерти Суворова, и начальство, которое этими свойствами Багратиона пользовалось неоднократно. Кутузов, когда ему нужно было в ноябре 1805 г., при отступлении к Ольмюцу, спасти русскую армию от капитуляции, выдвинул против всех полчищ Наполеона ничтожный отряд с Багратионом во главе, обрекая этот отряд на истребление, лишь бы выгадать нужное время. И Багратион блистательно исполнил поручение, сам только каким-то случаем спасшись от смерти. Таких событий в карьере Багратиона было сколько угодно. Он и от других требовал героизма. Служить при нем, в его штабе, считалось опасной, но высокой честью, и туда стремились попасть, хотя все знали, что багратионовские адъютанты на свете долго не заживаются. Никого не удивило бы, если бы, например, Александр в начале войны 1812 г. назначил его главнокомандующим. Но Александр этого не сделал. С другой стороны, царь боялся обидеть Багратиона назначением Барклая де Толли. С характерной для Александра половинчатостью и нерешительностью он назначил обоих: Барклая — командующим 1-й армией, Багратиона — командующим 2-й, причем каждый из них оказался независимым в своих действиях от другого. Это лукавое решение, очень запутывавшее все дела, дополнялось еще одной существенной чертой: 1-я армия (Барклая) была в два с лишним раза больше 2-й (багратионовской). Началось нашествие, и тут между обоими командующими возникла та безнадежная ссора, о которой я выше упоминал. Багратион смотрел на тактику Барклая, как на тактику ошибочную. Он рвался в бой, но со своими ничтожными силами он не мог, не губя своей армии, противостать огромным силам Наполеона, а все его призывы к Барклаю оставались безрезультатными. Неистовый гнев Багратиона возрастал и возрастал, потому что при отсутствии поддержки со стороны Барклая он принужден был и сам тоже отступать, а это он считал гибелью для России. Еще не прошло и полных пяти дней с момента вторжения Наполеона на русскую территорию, как уже обнаружился полный раздор между обоими главными командирами русских армий. “Но, государь, очень уже неприятно видеть, что князь Багратион, вместо того чтобы исполнять немедленно приказы вашего величества, теряет свое время на излишние рассуждения, да еще, сообщая их генералу Платову, запутывает голову этому генералу”, — так писал Барклай де Толли царю 17 июня 1812 г., видя, что Багратион решительно не желает повиноваться его приказам. Барклай знал, к своей величайшей досаде, что Багратион нисколько не верит, будто приказы из штаба 1-й армии идут от самого царя. Багратион не хуже Барклая понимал, что это лишь очень прозрачная хитрость со стороны Барклая и что пишет приказы не царь, а Барклай. Багратион несколько раз в эти дни и недели отступления, последние недели своей жизни, грозил уйти в отставку, надеть зипун и солдатскую сумку, стать солдатом, надеть сюртук, сбросить “опозоренный” Барклаем русский мундир и т. п. Позднейшая военная критика не согласилась с Багратионом, и если иной раз высказывалось мнение, что, может быть, Барклай должен был дать генеральный бой под Смоленском, то во всяком случае отступление его от Вильны до Смоленска признается вполне правильным и логичным. “Я ни в чем не виноват, — писал Багратион Аракчееву 8 июля (26 июня) 1812 г., — растянули меня сперва, как кишку, пока неприятель ворвался к нам без выстрела, мы начали отходить неведомо за что. Никого не уверишь ни в армии, ни в России, чтобы мы не были проданы. Я один всю Россию защищать не могу. Первая армия тотчас должна идти к Вильне непременно, чего бояться? Я весь окружен и куда продерусь, заранее сказать не могу”. Багратион хотел, чтобы Аракчеев повлиял на Александра, и он даже хочет пугнуть царя внутренними восстаниями: “Я вас прошу непременно наступать... а то худо будет и от неприятеля, а может быть, и дома шутить не должно. И русские не должны бежать. Это хуже пруссаков мы стали... но вам стыдно... Я не имею покоя и не вижу для себя, бог свидетель, рад все сделать, но надобно иметь и совесть и справедливость. Вы будете отходить назад, а я все пробивайся. Если фигуру мою не терпят, лучше избавь меня от ярма, которое на шее моей, а пришли другого командовать. Но за что войска мучить без цели и без удовольствия”. Багратион срывал свой гнев на Барклае. Не мог же он писать самому царю, чтобы тот не мешал ему! Ведь что спасло Багратиона от грозившей ему неминуемой капитуляции? Не только грубые ошибки бездарного Жерома Бонапарта, короля вестфальского, но и собственный блестящий стратегический талант русского полководца. Багратион получает в Слуцке известие, что к Бобруйску направляются громадные неприятельские силы. Не теряя ни одной минуты, форсированным маршем Багратион спешит к Бобруйску, чтобы успеть миновать опасное место, хотя знает, что Александр этого не желает и раздражен этим отходом. 14 июля Платов, по приказу Багратиона, имел удачное дело против французских конных егерей при местечке Мир, отбросил их и разгромил часть их полка. Это несколько задержало преследование и дало главным силам Багратиона возможность сравнительно более спокойно совершить свой отход. Вот, наконец, миновав страшнейшую опасность, спасши свою армию, спасши обозы, совершив дело, которое при таких условиях никто в тогдашней Европе, кроме разве самого Наполеона, не мог бы сделать, Багратион приходит в Бобруйск и здесь получает “рескрипт” Александра: царь (и до того времени зливший, смущавший и всячески сбивавший с толку Багратиона) изволит делать ему выговор за то, что Багратион не пошел в Минск, куда идти, по мнению Багратиона, не было никакого смысла и, главное, никакой возможности. В том же рескрипте царь давал и новые советы на будущее время, столь же несерьезные и ненужные. И опять Багратион, к счастью, как увидим дальше, не послушался. 25, 26 27 июля Багратион, пройдя к Новому Быхову, перешел со всей своей спасенной им армией через Днепр. В течение десяти жарких и томительных июльских дней Барклай шел от Дриссы через Полоцк к Витебску, последовательно получая донесения от лазутчиков и от разведки, что Наполеон с главными силами тоже идет на Витебск. Если бы при Барклае была вся армия, которой он располагал на Дриссе, то и в таком случае можно было опасаться, что против 100 тысяч русских Наполеон приведет в Витебск от 150 до 200 тысяч человек. Но ведь у Барклая не было даже и полных 75 тысяч человек: он должен был выделить из своих 100 тысяч целую четверть (25 тысяч человек) для усиления Витгенштейна, охранявшего опасную дорогу на Петербург. Тревога в Петербурге была большая, и придворная аристократия не очень задерживалась в том году в столице. Панически трусила мать Александра, вдова Павла I, императрица Мария Федоровна. Она все куда-то собиралась, укладывалась, наводила справки о максимально безопасных местах и т. д. Лишь когда Александр приехал в Петербург, где благоразумно и просидел всю войну, Мария Федоровна несколько поуспокоилась. В такой же тревоге находился и цесаревич Константин Павлович. Но он больше возлагал свои надежды не на бегство, а на скорейший мир с Наполеоном. Впрочем, Константин еще пока был “при армии”, т. е. путался в штабе, давал советы, раздражал Барклая до того, что молчаливый и сдержанный Барклаи начинал несправедливо нападать на своих адъютантов за невозможностью выругать от души назойливого цесаревича, который не только своей надменной курносой физиономией, но и нелепостью мышления напоминал своего отца Павла Петровича. Итак, нужно было защищать Петербург с его правительственными учреждениями, с царской семьей. Такова была задача, возложенная Барклаем на Витгенштейна. Генерал Витгенштейн был полководцем очень посредственным и нерешительным, к тому же ответственная роль защитника Петербурга сильно его подавляла. Еще в первые дни войны он имел неудачное столкновение с французами и предпринял вынужденное отступление к Друе. В войсках Витгенштейна было много отрядов ополчения. Но ведь ополченцы нисколько не уступали регулярным войскам в храбрости, упорстве, ненависти к врагу. Вот характерный случай. Внтгенштейн приказывает пехоте отступить. И вот что произошло, по словам очевидца: “Регулярные войска тотчас же повиновались, но ополчение никак не хотело на то согласиться. “Нас привели сюда драться, — говорили ратники, — а не для того, чтоб отступать!” Сие приказание было повторено вторым и даже третьим адъютантом, но ополчение не хотело и слышать этого. Храбрые ратники, незнакомые еще с воинской подчиненностью, горели только желанием поразить нечестивого врага, пришедшего разорять любезную их родину”. Дело дошло до того, что сам командующий северным фронтом Витгенштейн должен был примчаться уговаривать ополченцев. Не стрелять же было в них? Обратимся снова к рассказу очевидца: “Наконец, приезжает и сам генерал. “Ребята, — говорит он, — не одним вам драться с неприятелем! Вчера мы его гнали, а сегодня моя очередь отступить. Позади вас поставлены пушки; если вы не отойдете, то нельзя будет стрелять”. — “Изволь, батюшка, — отвечали они: — что нам заслонять пушки, а от неприятеля не отступим!” В конце концов Витгенштейн кое-как уломал их. Ополченцы “отошли с досадой, говоря генералу: ты велел — ты и отвечай”. После артиллерийского огня двинули и ополчение на французов. “Ратники подобно разъяренным львам бросились на неприятелей и не замедлили нанести им знатную потерю”. У Витгенштейна в распоряжении было 25 тысяч человек. Против Витгенштейна шел маршал Удино (герцог Реджио). У маршала Удино было около 28 тысяч человек, хотя Наполеон распорядился с начала вторжения, чтобы у него было 37 тысяч, потому что, по мысли императора, Удино должен был, соединившись с Макдональдом, осаждавшим Ригу, угрожать Петербургу. Удино занял Полоцк и пошел к северу, стремясь, согласно уговору с Макдональдом, обойти Витгенштейна с севера и, отбросив его к югу, т. е. к левому флангу центральной наполеоновской армии, уничтожить весь витгенштейновский корпус и открыть себе дорогу на Петербург. Из этого, однако, ничего не вышло. Макдональд не выполнил ни одного из всех тех действий, какие были уговорены между ним и Удино, а раздробил свои силы между осадой Риги и г. Динабургом, куда благополучно вошел, но где и застрял. Знаменитый наполеоновский маршал, который за всю свою долгую боевую жизнь был побежден только один раз — и побежден в Италии самим Суворовым, — не потому оказался тут несостоятельным, что сробел перед Витгенштейном, который как стратег и тактик был в сравнении с ним ничтожной величиной, но дело было в том, что Макдональд совсем не верил своим войскам. Наполеон дал ему 32 500 человек, из которых две трети были пруссаки, а в остальной трети — почти все вестфальцы и баварцы и только немного поляков. Из всех этих войск усердствовали одни пруссаки. В первый, самый тяжкий и опасный для России период войны прусские генералы, вторгшиеся в Россию под общим командованием и в составе корпуса маршала Макдональда, дрались, что называется, не за страх, а за совесть, потому что уповали, как и сам благочестивый их монарх Фридрих-Вильгельм III, получить от Наполеона в награду значительную часть русской территории — именно весь Прибалтийский край. Русские сначала думали, что пруссаки участвуют в войне только для вида, чтобы не раздражить Наполеона, и что по-настоящему биться с русскими они не станут, но, к своему удивлению, они поняли, что ошиблись. “По предположению, довольно вероятному, что прусские подданные принужденно будут вовлечены в неприятельские противу нас действия, можно было надеяться на слабое их противу войск наших сопротивление, а потому старался я оказывать некоторые виды приязненности в отношении Пруссии, думая поддержать усердие их к нам, но как довольно удостоверился я, что при нападении неприятеля на отряды командуемых мною войск и при сильном сопротивлении и поражении пруссаки дерутся даже отчаянно”, то и решено было наложить в рижском порту эмбарго на прусские суда, там находящиеся. Пруссаки не только исправнейшим образом убивали русских солдат, но и “под метелочку”, как выразился один очевидец, ограбили весь край, который они занимали в 1812 г. Но едва Наполеон ушел из России, пруссаки немедленно переметнулись на сторону России. Не полагаясь на баварцев и вестфальцев своего корпуса, Макдональд бездействовал. Удино остался без поддержки и, желая обойти Витгенштейна, сам оказался обойденным. Между Клястицами и Якубовом он встретился с Витгенштейном, и встретился как раз тогда, когда целую треть своего отряда должен был отделить для охраны мостов через Дриссу, а другую треть под начальством генерала Вердье отправил к Себежу. 30 июля Витгенштейн имел успех в столкновении с сильно ослабленным таким образом маршалом Удино и отбросил маршала с его позиции обратно к Полоцку. Арьергардом Витгенштейна командовал генерал Кульнев, который и пустился преследовать отступающего маршала. Кульнев, подобно Н. Н. Раевскому, Багратиону, Неверовскому, Кутузову, был одним из очень немногих генералов, достигавших полной власти над солдатами без помощи зуботычин, палок и розог. Один из главных участников завоевания Финляндии, Кульнев так великодушно, по-рыцарски вел себя по отношению к побежденным, что его памяти посвящено несколько очень теплых строф в национальной финляндской поэме Рунеберга “Рассказы прапорщика Штоля”, в которой воспевается сопротивление финляндского народа царскому завоеванию. Но была у Якова Петровича Кульнева одна слабая сторона: он необычайно увлекался в битве и действовал нередко очертя голову, безумно рискуя и своей и чужой жизнью. В бою под Клястицами 30 июля не его начальник Витгенштейн, а именно он, Кульнев, был победителем Удино, взял почти весь обоз маршала и 900 пленных. Увлекшись на другой день преследованием французов, Кульнев со своими 12 тысячами, которые отделил ему для этого Витгенштейн, бросился за отступающим маршалом. Неосторожно подавшись вперед, он натолкнулся на остановившийся внезапно и быстро построенный вновь в боевой порядок отряд Удино. Кульнев попал между двух огней и был отброшен с тяжкими потерями. Его отряд потерял около 2 тысяч человек и восемь орудий. Когда разбитый отряд уже отступал под огнем французских батарей, Кульнев, передают очевидцы, “печально шел в последних рядах своего арьергарда”, подвергаясь наибольшей опасности обстрела. Французское ядро ударило в него и оторвало обе ноги. Смерть последовала почти моментально. Разбив Кульнева, отряд маршала Удино все-таки вернулся в Полоцк и здесь с этих пор, т. е. со 2 — 3 августа, долго стоял в бездействии. Корпус Витгенштейна тоже не подавал особых признаков жизни, довольствуясь больше обсервационной, чем непосредственно активной ролью. А Макдональд по-прежнему казался бесцельно им мобилизованным между Ригой и Динабургом. Наполеон узнал обо всех происшествиях на северном фланге уже будучи в Витебске. Он был всем этим очень раздражен и недоволен. Он узнал, конечно, что никакой настоящей победы, о которой трубили в Петербурге и в Англии, Витгенштейн над маршалом Удино не одержал. Но не в этом было дело. Император должен был примириться с тем, что и никакой существенной помощи оба его действующие на севере маршала, Удино и Макдональд, ему уже не окажут и что серьезной диверсии на Петербург русские могут не бояться. В свою очередь и в Петербурге стало вполне ясно, что решающие действия разыграются не на петербургских, а на смоленских путях и, может быть, на московских. Барклай и Багратион, теснимые неприятелем, отступали на Витебск и Могилев при страшной жаре, полуголодные, по целым дням не видя свежей воды. Отступление обеих русских армий было очень тяжелым. Был иной раз плох офицерский состав. Храбрости среди офицеров было сколько угодно, но иногда неосторожность, небрежность, неуменье найтись в трудную минуту мешали и Барклаю и Багратиону, не всегда давали им возможность быть твердо уверенными в том, что их приказы будут выполнены. Интендантская часть была поставлена из рук вон плохо. Воровство царило неописуемое. Вот вступает в Поречье отходящая от французов армия Барклая (дело было в конце июля). Обнаруживается, что нечем накормить лошадей. А где же несколько тысяч четвертей овса, где 64 тысячи пудов сена, которые должны находиться, по провиантским бумагам, в магазинах Поречья и за которые казна уже уплатила все деньги? Оказывается, как раз только что провиантский комиссионер распорядился все это сжечь, полагая, по своим стратегическим соображениям, что Наполеон может захватить Поречье. Ермолову это показалось подозрительным, он потребовал справки: когда велено было закупить и свезти весь этот овес и все сено в магазины Поречья? Оказалось, что всего две недели тому назад. А так как перевозочных средств было очень мало (почти все подводы были уже взяты армией), то в такой короткий срок свезти все было никак нельзя. Наглая ложь комиссионера выяснилась вполне: он, конечно, и не думал ничего покупать и свозить, а просто сжег пустые магазины и этим аккуратно свел баланс в отчетной ведомости. Ермолов, обнаружив это, сказал Барклаю, что “за столь наглое грабительство достойно бы, вместе с магазином, сжечь самого комиссионера”. Но к этой мере не прибегли. Да и было бы бесполезно: нельзя же было сжечь все провиантское ведомство в полном личном составе. И поплелись дальше некормленые лошади, таща артиллерию и голодных всадников. Очень плоха была и медицинская часть. Врачей было ничтожное количество, да и те были плохи. Организация помощи раненым решительно никуда не годилась. “Большая часть раненых офицеров и солдат остается после первой перевязки без подания дальнейшей помощи”, констатирует главный медицинский инспектор русской армии Вилье уже в первые дни войны. Потом дело пошло не лучше, а еще гораздо хуже. Раненные около Витебска в начале июля только 7 августа прибывают в Вязьму без всякой даже самой примитивной медицинской помощи: “Многие из них от самого Витебска привезены не перевязанные, ибо при них было только двое лекарей, а в лекарствах и перевязках — совершенный недостаток, многих черви едят уже заживо”, — так пишет министр внутренних дел Козодавлев Александру 19 (7) августа, т. е., значит, еще до прибытия новых тысяч и тысяч, раненных при обороне и при оставлении Смоленска. Так отступали отделенные друг от друга обе небольшие русские армии, преследуемые наседающими французами. Наполеон гнался за победой, за новым Аустерлицем, которого он не нашел на Немане, который ускользнул от него в Вильне. |